Главная
Каталог книг
medicine

Оглавление
А.Сидерский - Третье открытие силы
Юрий Андреев - Три кита здоровья
Энциклопедия сексуальности человека
Бенджамин Спок - Ребенок и уход за ним
Майкл Оппенхейм - Энциклопедия мужского здоровья
Фоули Дениз и Нечас Эйлин - Энциклопедия женского здоровья
С. С. Самищенко - Судебная медицина
Рим Ахмедов. Растения – твои друзья и недруги
В.Ф. Тулянкин, Т.И. Тулянкина - Домашний Доктор
Клафлин Эдвард - Домашний доктор для детей (Советы американских врачей)
Карнейц - Йога для Запада
Джеймс Тайлер Кент - Лекции по гомеопатической MATERIA MEDICA
Андреев Ю.А - Мужчина и Женщина
Елисеев О М - Справочник по оказанию скорой и неотложной помощи
Марина Крымова - Баня лечит
Цзиньсян Чжао - Китайский цигун - стиль 'Парящий журавль'
Светлана Ильина - жизнь в любви
Носаль Михаил и Иван - Лекарственные растения и способы их применения в народе
Дильман В М - Большие биологические часы
Пляжная диета
Джордж Вандеман - ВАША СЕМЬЯ И ВАШЕ ЗДОРОВЬЕ
Силли Марла, Эли Линн - Летающая домохозяйка: Телесный хлам
Эджсон Вики&Марбер - Йен Целительная диета
Наоми Морияма, Уильям Дойл - Японки не стареют и не толстеют
Иванова К - Принципы и сущность гомеопатического метода лечения
Джиллиан Райли - Ешь меньше. Прекрати переедать
Лиз Бурбо - Слушайте свое тело, вашего лучшего друга на Земле
Брегг Поль - Чудо голодания
Шубин Андрей - Сексуальные игры
Сатпрем - Мать, Солнечная тропа
Ферейдун Батмангхелидж - Вы не больны, у вас жажда
Йог Рамачарака - Хатха-Йога
Сантэм Ар - Методические материалы йоги

И еще — кощунственное: пусть какие угодно боли, обиды, пусть что угодно — только не покой — без тебя. То есть кощунство в том, что, выходит, и страдания — счастье. Поскольку — предпочтительней, чем ничто, чем густота без тебя. Я люблю тебя, и если проводить какой-нибудь там химический анализ, то окажется, что в моем организме —90 %— тебя, а десятые доли я уже не считаю. 

В последний раз была в бассейне, тридцатого декабря — всего-то пять человек в воде, наверное. Может, к Новому году готовились, а может, электрики уже встречали его —все время выключали свет. В темноте стра-а-ашно! Но «а Егор?» — и плывешь, куда денешься! Хотя и жутко. Плыву и промелькнет молитвой, что ли: «Не устану, я же тебя люблю!» — и правда — не устаю, если успею это сказать. 

Успеет промелькнуть в сознании: «Пусть будут родители», а все остальное — о тебе. И это будет второй Новый год. Когда я-с тобой. Даже для поступления в институт требуется стаж два года. Сказал бы ты мне, что хватит, мол, тебе, Аля, бояться, живи — спокойно, никуда я от тебя не денусь. Только не сердись же ты, что я — учу, чего сказать.Знаешь же, что я на это — не посягаю. Только могу я о таком под Новый год помечтать? А я тебя люблю. И ты мое солнышко. А времени — два часа ночи, что же мне не протянуть сейчас руку, не дотронуться до тебя, не почувствовать тебя рукой, губами… 

Каждому известно: истерические люди, позволяя себе распускаться, оздоравливаются в своих «всплесках», а носящие боль в себе — не выдерживают раньше. Так что — во свое спасение — иногда буянь. Можешь кричать на меня. Ругай, проклинай, только тоже — разряжайся. 

Я люблю тебя. И боюсь этого твоего напряжения. Говорю о работе. Но ведь это так очевидно! 

Боже ж ты мой! И как же мне повезло! Такой счастливый сон! Прихожу к тебе домой — и не гонишь. И не сердишься. И обнимаешь меня! И тебе даже хорошо со мной. Проснулась ибоялась пошевелиться, чтобы — не спугнуть это счастье в себе. И что еще человеку надо, если могут быть вот такие минуты!.. Вполне можно жить одному на необитаемом острове. 

Вот видела тебя в конторе неласкового, сердитого, «железобетонного». Ты знаешь, я тебя такого — больше люблю. Может, потому, что я тебя сначала таким увидела, в своей мягкости перед нами ты пото-ом, так нескоро — явился. А полюбила — такого. Доброта — она может быть и может не быть. А это — в тебе не уходит, это твое. И сейчас, когда изболелось за тебя сердце, когда жду чего угодно — для себя, я сейчас остро ощущаю, какая я счастливая: есть вот такой ты, и я тебя люблю. 

Только как дыхание — естественно и легко у меня опять на губах всегдашнее: Егорушка, родной мой, солнышко мое, я люблю тебя, я очень тебя люблю! И никаких швов, никаких склеек. Я так живу, так дышу. 

Ну, как сочиняет один товарищ свой исторический роман: как он дышит, так и пишет. 

Ты у меня такой стойкий и мужественный: как я у тебя ни вымогаю мысленно какой-нибудь «милостыньки», держишься твердо. Ну и правильно. Зато каждое твое доброе слово — ого-го что значит! Вот — хоть и без особой конкретности, но — от «чужих» — отделил, «родной» — повеличал! И — ликую по этому поводу. Да я тебя такого — и люблю. Когда ты и мне — «родная», и какой- то секретарше по телефону — я тебя, такого, тоже люблю но обидно-то! 

Сегодня утром — я еще с твоим «родная» — улыбаюсь, светло мне, счастливо, сегодня весь день у меня на губах мой «символ веры»: Егорушка, родной мой, любимый мой!.. Сегодня я могу в мыслях протянуть руку — и дотронуться до твоей щеки, шеи. И рука моя — не пустоту ощущает. 

Чего же еще надо, да? И без этого, скажешь, вон как хорошо устроилась… Я люблю тебя. Я тебя люблю. 

Зато вечером в тот же день я вдруг повела себя таким храбрецом! Несколько ошалев после «родной», я как-то быстренько потеряла ключ от квартиры, который в мирное время имею привычку оставлять в дверях с наружной стороны. Что бы там ни было, а ночевать на улице можно, если б оставалась надежда, что утром-то я домой попаду! Походила по подъездам, пособирала ключи — ни один не подошел… Два народных умельца сказали мне, что дверь придется ломать. А как ломать, если я год нигде не могу замок купить — есть только амбарные! И вспомнила, что недалеко дом красят, машина со стрелой. Пошла,попросила, пожалели. Дело в том, что я вообще лет десять никаких каруселей не переношу, высоты боюсь — дико. Как-то рискнула сесть на самую детскую «ромашку», так сразу же закричала: «Снимите меня!» Трех-четырехлетки смеялись. И еще сейчас вдруг совсем давление куда-то надевалось голова кружится часто и без каруселей. И вот… 

Ну, улыбнись, это правда было смешно? Ведь не каждый день входишь домой не через дверь, а через окно на третьем этаже. Да еще я — с моим-то страхом постыдным! 

Когда мне на следующий день умельцы поставили накладной замок и я, выйдя за почтой, тут же защелкнула «собачку» — уже обошлось без балкона: «собачку» сломать было не жалко, не так жалко, как замок. Хотя все равно пришлось замок искать, потом снова искать умельца и еще раз все приворачивать. 

А любить тебя — ты-то знаешь, как это не просто! И кто еще будет все это выносить: вот такой мягкий, улыбчивый — только бантик привяжешь, цветочек воткнешь — такой… ручной. А этот ручной так повернется, что все бантики-цветочки — ого где, а ты сама — на тучку заброшена. Такого полюби! А я тебя люблю. И не раскидывайся мною, пожалуйста. И пусть тебя кто- нибудь так узнает, как знаю я. 

Я готова опуститься на колени и молиться: Егорушка, родной мой, ну пусть я у тебя буду! Только пусть я у тебя буду! Я не могу без тебя. 

Ты можешь меня спросить снова и снова: «Зачем я тебе нужен?» Мне на это просто ответить: чтобы жить. Ты мне нужен, чтобы я жила. Чтобы была — собою. Чтобы чувствовала себя счастливой. Несчастной — тоже. Чтобы — радоваться, что живешь. Мне уже совсем нельзя без тебя, Егор. 

Самодеятельный романс о вреде ласкового слова, который (вред) хочется испытывать снова и снова 

Ты нежно впредь меня не называй, Ведь для тебя «родная» ничего не значит! А для меня — на миг мелькнувший рай Враз обернулся пеклом адовым, горячим. Не возвратится больше никогда Покой душе смятенной и мятежной. И будет сердце исступленно ждать: Когда? Когда? Чтоб ты еще хоть раз назвал меня так нежно. 

Я уж и всякой травкой себя чувствовала, и различными представителями фауны. И собачкой, для которой верх блаженства, — подать хозяину брошенную палку (не от послушности, не от того, что так учили, а от разрывающего грудь желания что-то сделать для него приятное), и — много неги. 

У меня сложились собачьи стихи: 

— «Туда нет входа!» — Так людям, не собакам? А я ведь пес, у двери посижу. Под дождиком немного поброжу. Я разучилась — я не буду плакать, Ведь я собака, и да будет так! Я стерегу тебя от всех собак! 

Самый большой у нас на Васильевском острове ньюфаундленд — Фрэнк. Я таких нигде не видела. Однажды его жестоко оскорбил Петя Колосов из ВСЕГЕИ: увидев на улице Фрэнка, пошел к нему, заискивающе приговаривая (думал, что это собака директора): «Маша, Маша!» На выставках собачьих у этого Фрэнка отмечали два недостатка: очень большой и еще «излишне очеловечен». Вот беда-то: излишне очеловечен! Не просто исполнитель команд, а еще что-то там чувствует, переживает и т. д. Смешно, ага? У меня потребность — пояснять: смешно не то, что он тонко чувствует, а что это отмечают как недостаток. Про себя это я говорю, не про Фрэнка. 

Я нынче поняла так ясно, откуда появилась эта версия: о ребре Адамовом. Очень достоверно древние передали эту зависимость одного человека — женщины — от другого —мужчины. 

Улыбнись мне! А то мне приходится перешивать одежку — свой сорок восьмой на какой-то не свой — далекий. А машинка не работает. Шить приходится просто иголкой, все руки исколола! И женщины наши все пристают: на какой диете сижу? Будто я сижу на ней! 

Вот сейчас я с интересом думаю про «уходящих в мир иной». Которые по собственной инициативе. (Да нет, ты не посчитай меня за совсем глупую — это я не в качестве какого-то там шантажа и не на предмет выбивания слезы. Я ж не глупая у тебя. Часто — даже наоборот). Просто, я вот будто вошла в их дом, осматриваюсь, и — так все понятно, даже близко. Эгоисты ужасные, ага же? Так просто: взял — и нет ни тебя, ни мук твоих, ни любимых, ни обожаемых. Тихо и спокойно. Вот ведь странное создание — человек! Такое выбирают единицы, а прочие-то — и страдают, и сгорают. 

Очень хочется, Егор, пойти в больницу и попросить дяденьков-хирургов о такой операции: пусть бы грудь разрезали, подключили свою аппаратуру. Вот пожить бы хоть день-два, а лучше — три с механическим сердцем! Чтоб железное! Чтоб — не саднило, не ныло, не болело. Никаких тебе любовейненавистей, ничегошеньки. И чтоб эти два-три дня все в эту раскрытую грудь водичку лили да лили: пусть бы промывалось, смывалось все наболевшее, сгоревшее. И вообще — чтоб срезали все, что нездорово. 

Анекдот есть про человека, который несколько раз приходил в мастерскую и всякий раз заказывал что-то противоположное вчерашнему. Юмор — в финале: Послушайте, а вы не псих? — Да, а что? Мне это — «Да, а что?» приходится употреблять. Удобная фраза — и отпадают последующие вопросы. 

Ничего ты не понимаешь. Если бы мне можно было быть с тобой пять-семь дней (да еще и не чувствовать себя вот-вот перед смертью: вот еще пять минут, еще три минуты осталось!..), мне кажется, можно после этого или всю оставшуюся жизнь ходить и счастливо улыбаться, или — вообще не жить: такое счастье было — и ничего уже не надо. Ты не сердись. Я не могу о другом. Ведь психически больные не меняют своих идей: или он Наполеон, или — «на волю! в пампасы» У меня ты — моя идея-фикс, и я так же рвусь к тебе и ничем другим не могу жить. Я за все тебя люблю. Я могу страдать из-за тебя: «Ну как ты можешь, ну почему ты такой?!» Вот был ты сердит. Мне на тебя смотреть неловко, мне тебя и жалко, и обидно за тебя, и сержусь: зачем ты со мной-то так? Я люблю тебя, когда ты — мягкий. Я люблю тебя, и когда ты рассерживаешься на меня. Я люблю тебя — и сильного, и мудрого. И люблю тебя — для меня смешного, наивного, мальчишку. Я много тебя какого люблю! Я тебя люблю. 

Сначала я сразу почувствовала силу твою. Я ее знаю. Но я знаю в тебе и другое, детское, и от этого знания — изнывает душа, и я молю: Господи, дай мне эту возможность — его голову прижать к себе, защитить! Верую: прикоснулась бы щекой к твоей груди, дотронулась бы губами, провела рукой и тебе стало бы легче, спокойнее. Я же люблю тебя,Егорушка! 

Нет, я не про «ворованную» любовь — что ты, что ты! Я и не краду, и не краснею, тут у меня убежденность полнейшая: я твоя, для тебя, и любить могу — только тебя, и реализовать себя по-настоящему могу только в этой любви тут никто другой на твоем месте не мог бы быть (красивее тебя, умнее, совестливее, добрее и т. д., могут быть, но мне нужен именно вот такой — ты). Какое уж тут воровство! 

Я не могу на тебя ни посмотреть — чтоб тебе стало тепло и ты улыбнулся, ни прикоснуться — так, чтоб тебе стало спокойнее оттого, что у тебя есть надежный такой… товарищ. Ничего не могу в своем далеке. Как калека обрубок, без рук, без ног. 

И похромала в бассейн, куда перед этим решила не ходить. (Тапочки приготовленные забыла дома, зато десять раз проверила, взяла ли купальник). Плавала без остановок, без стояния у бортика, весь час, и ничего не болело, и ничего не кружилось, и сейчас — улыбаюсь, и уже не очень уверенно показать могу, где болело недавно. Я люблю тебя. 

И, пожалуйста, когда я тебе этого не говорю, когда я не пишу тебе несколько дней, не надейся, что это может пройти, погаснуть, раствориться в этой жизни — далеко от тебя. 

Разве можно на меня сердиться? Вовсе нет! Какой может быть с меня спрос: живу-то в условиях совершенно противоестественных, не холю тебя, не лелею. Это что нормальные условия для жизни? Это то же самое, если кого водоплавающего — на сушу выбросить, летающего — к какому-нибудь кроту-барсуку в норку подсадить? Я ж тебя люблю. И ты мое солнышко. И еще свет в окошке. И еще на тебе сошелся клином белый свет. И еще — что там еще было? 

Все-таки верю, что тебе — ив твоих человеческих заботах, и во взаимоотношениях не со всем человечеством, а с конкретными близкими, капелька моей теплоты была бы вовсе не лишняя, даже — нужная. И я — из того, недополученного. Я-не тот человек, который способен поразить твое воображение, сразу потянуть к себе (как это было у меня — с тобой). Зато у меня есть другое достоинство: я люблю тебя. И поэтому я тебе нужна. И я для тебя — человек послушный и управляемый. Ты можешь повернуть меня в любую сторону (только не от себя!) — и это не постыдная покорность, это счастливейшая потребность — полностью подчиняться тебе. 

Боже мой, какое это счастье, что у меня есть эта пленка! Когда я тебя слушаю, твой взаправдашний голос — умираю же совсем от этого блаженства, ужасно хочется обцеловать магнитофон, эту коробочку, в которой — твой голос. Я люблю тебя. И фото есть! 

Я все-таки, наверное, не очень долго еще продержусь, это невозможно жить с такой любовью — заталкивать ее назад, в себя — рукой, двумя. Ноу меня, кажется, кончаются силы. Ничего я не могу делать, ничем не могу заниматься. Только тобой. Даже не надо глаза закрывать — чуть сосредоточиться, совсем небольшое усилие — чуть резкость поправить — и такой ты настоящий, такой ты — не с фотографии — взаправдашний — рядом! Господи, да материализуйся же у меня в доме! 

Нет, я не права: у меня нет чего-то конкретного, где я хотела бы с тобой быть. Какая разница: ведь если ты со мной, «где» может быть чем угодно: и горы, и пещеры, и пустыня, и тайга, и никого, и многолюдье (рядом с тобой я других разве замечу!). Нет, одно, пожалуй, условие: чтоб не было очень-то красивых женщин рядом. 

Я тебя, естественно, как-то не могу представить — ничего не делающим (так же не могу представить, что мне — самой! — можно добровольно от тебя отойти, отказаться). Поэтому вот так бы хотела: чтоб и дело делалось, и мне можно было с тобой рядом быть. 

Собственно, и это — утешительный фактор: живем на одном с тобой континенте. Было бы хуже, если бы я — здесь, а ты где-нибудь в Австралии. Жутко повезло! Да же? 

Кажется, я уже забыла, что представляла собой до тебя, столько во мне определено тобою — без прямых твоих «указаний». Все во мне и все вне меня: и снег, и ветер, и солнце, и общественный транспорт, и любая мелочь, воспринимаются через тебя. 

Тут — разрушение возможно, пожалуй, лишь на химическом уровне: растворить меня самое, разрушить мое соединение атомов. 

А я ведь живу-то с настроем на долгую, длинную дистанцию, и впереди-то видится еще не менее пяти десятков лет. 

Егор, ты не объяснишь мне, почему у людей по графику биоритмов иногда бывает разум в минусе, а эмоции — в плюсе, а у меня — только так, без всякой смены? Чего мой-то организм никаких графиков не соблюдает?! Я всегда люблю тебя, и чувствую это — обостренно, и никакого притупления! А что касается разума — всего-то секундная вспышка ивсе в одном направлении — ослепительно сжигающе: я люблю тебя. 

Я не знаю, что болезнь, что норма, попробуй тут разберись. Если я любящая тебя, — больная, — то так не бывает, в любом больном организме есть хоть крохотный островочек — здоровый. У меня нет. Тогда я не заболевший, а сама болезнь, какая-то персонификация болезни. Как у этого, у Шефнера — в «Лачуге должника»: бегали там такие… зверики, жуткие типы. Ну, а если мое состояние — здоровое состояние?.. 

Знаешь, вот приснилось такое: мороз, холодища — и посреди степи какое-то пристанище. И это не доходит, и — настежь окна, дверь — а вдруг долетит? Метель, мороз, а я — топлю, она, печь, горит, и все — настежь, в степь, во поле чистое. Ну, опять же. Сизиф этот — камушек на горку закатывал. Боже мой, сколько времени минуло, а Сизифы — не переводятся, все тащим эти камни, вкатываем!.. Во мне сосуществуют «три любви» к тебе: хочу помочь тебе, изнываю без тебя, тревожусь за тебя! А рядом — вечное, постоянное: как это ни смешно, ответственность, и — ни на секунду не усомнившаяся — готовность загородить собой, защитить, поддержать — это материнское. И еще: таким своим, разным, таким близким, наверное, может ощущать, воспринимать человека только жена. А чувствовать его богоданной защитой — только дочь. Вот такая я у тебя и есть одна в трех лицах. Яженщина. Твоя женщина. 

Вот что всегда всего обидней-то: любовь моя остается только в словах, этакая «бумажная» любовь. Все мимо тебя, все из печки — в степь. Столько и силы, и нежности, и много чего доброго и — нужного тебе! — так и пропадает «невостребованным», нереализованным, неиспользованным. Ну знаешь ты, что я есть, так что это в сравнении с тем, что я могла бы тебе дать! Ни согреть, ни помочь — ни рукой, ни плечом. Мне совсем не так уж и нужно твое внимание, я — привыкла, я могу — без твоего ко мне чего-то там доброго, теплого. Но то, что я не могу ничего тебе-то, столько-то много, дать — вот что больнее-то всего. До чего же дурацкое у меня положение! Я люблю тебя. И не расстаюсь стобой ни на минуту. Утром, днем, ночью, на работе, на улице — ты рядом, до тебя — почти можно дотронуться. Вижу твое лицо, твои руки — так вижу! Прикасаюсь к тебе. Ты сомной, всегда со мной. Говорю с тобой, улыбаюсь тебе, люблю тебя. Все остальное — временное, необязательное, потому что главное в этой жизни — это ты. 

Вовсе я не оголтелая. Я добрая, я мирная, я веселая, я очень хорошая, я такая, какую тебе только и надо. Я твоя, я для тебя, я дышу тобой, я только — о тебе. Ну что тут — плохого-то?! Я не оголтелая баба, я — в тебя влюбленная, я — любящая тебя, я тобой пропитана, пронизана, я каждую секунду с тобой, я не бываю без тебя, Егорушка. Не могу тебе сказать: «Живи спокойно, я уйду». Я не могу, я не уйду, Егор. Это — не от эгоизма, не от жестокости. Единственно возможная форма моего существования — любить тебя. 

Но срабатывает естественное чувство: потребность защитить тебя от всех возможных бед, покушений — в том числе, следовательно, и от меня же самой. С ума сойти! Потому что при всей моей подчиненности этому — «я люблю», определяющем всю мою сегодняшнюю жизнь, основное здесь не в этом — я люблю ТЕБЯ. Вот ситуация! Что-нибудь понимаешь? По-моему, мужчины не то чтобы не способны понять женской психологии, а — делают вид, что не понимают, поскольку так — удобнее. 

Дурацкая ситуация! Без тебя я не могу. Это не прихоть, не каприз, не вбитая в голову навязчивая идея. Я ничего не хочу, все — в тебе, и все интересы, и весь смысл — какая операция могла бы тебя из меня удалить?! Полностью обновить кровь? Но ты — если б ты был только в крови! А кости? С ними что делать?.. Но, с другой стороны, и прийти к тебе тоже не могу. Умереть любя? Но почему-то не умирается. Не понимаю: почему в XIX веке умирали от любви, а я живу? Почему была от тоски но любимому человеку чахотка, а у меня ее — нет? 

Какое простое и точное русское выражение: умер от разрыва сердца. Сердце разорвалось. Наверное, мне это не грозит, потому что такое может случиться с крепким, здоровым сердцем. А у меня оно изболевшееся и потому привыкшее. 

Способен ли ты понять, представить, как губы, лицо, грудь изнывают от невыносимого желания — уткнуться носом в твою шею, в грудь, прижаться к тебе! Чувствуешь это до задыхания, физически, и невозможно от этого избавиться. Ну хоть на две минуты возьми меня, хоть на минуточку! Чтоб суметь вдохнуть, чтоб дальше-то — выдержать! 

Такая бездна, куда я и сама не заглядываю: страшно. Своими руками ее начала рыть, сознательно. Да если бы пожалела! 

На деревню дедушке. Ванька Жуков. Собственно, я и не переставала тебе писать. Зимой, весной. Последний раз поздравила с днем рождения и просто без поздравления — писала все время. 

Сегодня такое счастливое утро: я тысячу лет не видела тебя во сне. А сегодня, наконец-то, появился! Будто был день рождения, твой. И было много молодежи, может, студенты. И к тебе нельзя было подойти. Потом, наконец-то, все ушли. Захожу — лежишь, руки за голову. Села на пол, смотрю. Улыбнулся, и я стала обцеловывать твое лицо. И проснулась. И побежала на работу счастливая. Так немного-то и надо: чтобы улыбнулся. Мне улыбнулся. 

Три года назад я и не знала, что есть — ты. Господи, я себя ту, дотебяшнюю, вижу вроде зародыша, как его в форме уха в учебниках рисуют. Или — помнишь — в учебнике анатомии был волосатый человек. 

Я не могу без тебя жить! Мне и в дожди без тебя — сушь, Мне и в жару без тебя — стыть, Мне без тебя и Москва — глушь. Я ничего не хочу знать Слабость друзей, силу врагов, Я ничего не хочу ждать, Кроме твоих драгоценных шагов. 

(Это — цитата.) 

А вообще-то, конечно, хочется тебя знать всего, чего там у тебя внутри (ну, как игрушку разбирает мальчишка). Я — про твой внутренний мир, вне общения. Со мной ты — этоне загадка, тут — все жуть до чего просто и ясно. С этой женщиной (которая в твоей квартире живет) — по-моему, я тоже все понимаю. Я легко могу тебя представить с другими женщинами. Но вот что ты такое вне общения, сам с собою, один? 

Забываю выключить газ, свет, оставляю в двери ключ. Но что связано с тобой, как я это помню! Мы ехали в электричке, а я ногой касаюсь твоей ноги — у меня и сейчас это «электрическое» ощущение, такая память — у кожи! Я люблю тебя. Говорю это сейчас жа-алобно — прежа-а-алобно… 

Тело мое тоскует по всяким шпагам, клинкам, пулям и даже по обыкновенному перочинному ножичку. У меня такая невозможная потребность закрыть собой — тебя! И, когда ослабею, опущусь у твоих ног (вполне эстетично), ты возденешь вверх руки (как ты о Джуне нам рассказывал) и воскликнешь: — Господи! Зачем ты ее у меня отнял! Кого я потерял! — Вот тогда-то поймешь! Да будет поздно. Я тебя очень люблю. Правда. 

Ты же не знаешь — у меня было пять лет молчальных, из больницы в больницу, — такая глава в моей жизни! Из операции в операцию. Ну, напишу когда-нибудь (не расскажу же?). 

Каждую ночь — через час, как усну, просыпаюсь и лежу часа три-четыре, почти до звонка будильника. Не болит ни сердце, ни душа (это у меня — правое сердце, где-то повыше желудка находится). Но — лежишь, бодрствуешь. Хотя и пугает это ночное отсутствие такого привычного и необходимого ритуала, какое-то угрожающее спокойствие. Смешно прибегать к таблеткам, если я знаю, что оно такое. Это от понимания, Егор, и целый месяц. должна жить без тебя. 

Блаженствую в лесу. Конечно, это счастье у меня oт тебя неотделимо. Хоть ты меня и не подталкивал, но встала-то на лыжи — из-за тебя. И побежала на них — из-за тебя. Ужасно хочется пройтись на лыжах — с тобой. Хотя у меня и не бог знает какие «птицы». А левый носок изоляционной лентой забинтован. 

Сегодня была в лесу и совсем заблудилась. Только на несколько минут солнышко мелькнуло, а потом — и темно, и снег повалил. И было тревожно. Но день запомнился-то с этим лучиком. Конечно, живу трудно, одиноко, замкнуто, обделенно. Только ведь такую вдруг испытаешь благодарность судьбе, жизни за тебя, так это почувствуешь! А это называется — счастье. Ага? Иногда сон. Потом боишься пошевелиться — не спугнуть это в себе, не расплескать. Или — при постоянном-то с тобой пребывании — ударом какой-тоирреальной силы пронзит это чувство: Господи, как я тебя люблю! 

Знаешь, мне не надо было встречать тебя для того, чтобы возжечь в себе любовь: объект для приложения таких сил был у меня — аж с семнадцати моих лет. Такая сложилась ситуация, такое у нас сочетание индивидуальных качеств, что все эти годы не могли в нем что-то подточить, во мне обесцветить. Я ж не случайно пошла к нему, когда мне стало так плохо: я же знала, что это самое сильное из всех существующих средств — для меня. Только оказалось бесполезно, потому что я люблю тебя. И хотя я тогда не знала тебя таким, каким знаю сейчас, я любила тебя год назад ничуть не меньше, и чувствовала свою принадлежность — тебе — так лее остро, как и сейчас. Я люблю ТЕБЯ. Люблю с той минуты, когда ты увидел меня и уверенно сказал: «Мы созданы для совместной работы», и положил свою ладонь мне на голову и там сгорел какой-то предохранитель. Если б ты меня вздумал тогда увести оттуда куда угодно — я бы пошла, как сомнамбула. И вечером, на ступеньках гостиницы, снизу вверх — на тебя: удивленно, восхищенно и влюбленно. И на следующий день в автобусе из аэропорта — твоя рука, твоя нога — рядом, я их чувствую, а еще чувствую, что рядом — уже ТЫ, и растворяюсь в тебе — вот так — на глазах у самой себя. И угадывание, узнавание, открытие тебя, и соединение тебя — оттуда и отовсюду — в одно, и мои спотыкания об «иное» в тебе — если и не чужое мне,то — странное, незнакомое. И принятие тебя такого через понимание, откуда это в тебе и почему этого нет у меня. Ведь я тебя — для себя — не подчищала, я принимала тебя с тем, что — настораживало, что «не вызывало восторгов», но — и это был ты. 

Мой возраст меня не касается. Я твой — болезненно воспринимаю. Не сегодняшний (по мне хоть сто лет, я же тебя люблю). Если бы тебе было в два раза меньше, я бы сидела совсем тихонечко, ждала каких-то десять, пятнадцать, тридцать лет. Чего не ждать-то? А теперь-то как быть?.. Живи, пожалуйста, очень долго! 

Солям Алейкум, досточтимый Егор ибн Алеша! Намерена сообщить Вам самую свежую и удивительную новость. Дело в том, что я Вас жуть до чего люблю. А посему Вы являетесь моим горьким горем, по совместительству, так же — моим солнышком и счастьем. Не очень ли Вам это обременительно? Сдюжите ли? Все же надо набраться терпения лет еще эдак на пятьдесят- восемьдесят. 

Ну, потом, когда-нибудь! — станешь старенький, больной, вдруг (вот хорошо- то будет!) сам и ходить не сможешь — тогда буду приезжать я, катать тебя в какой-нибудь колясочке, на улице. Завезу тебя куда-нибудь в укромный уголок и примусь обцеловывать моего любимого, а тебе — куда тебе деться-то? Сам- то без меня ходить не сможешь, не убежишь! Дожить бы вот только до техто пор!.. И почти совсем мне не стыдно выпрашивать у тебя этой милости: живет во мне всегдашнее желание быть по-собачьи у твоей ноги. 

И жалкая моя участь: говорить о своей любви словами, да еще — в письмах, вместо того, чтобы ты это видел, чувствовал, жил среди этого. Знаешь, все не могу забыть: больница стоит, вся в кустарнике, шла по дорожке, вдруг голову подняла, опешила — на каждой ветке, на всех кустах по снегирю. Алые грудки — я почему-то не могу на них смотреть, больно у самой в груди от этой алости, и так их много… Почему меня туда привело? Что знак сей означал? 

Вот посадить бы тебя, Егорушка, на такую диету: утром, днем и вечером не кормить тебя, а — показывать всякие там натюрморты-картиночки с помидорами и яичницей. Интересно, через сколько бы дней ты осознал: «Ну, какой же я! Прости ты меня. Бога ради!» Я же люблю тебя. Ну да, конечно, привыкла: улыбнешься тебе, мысленно протянешь руку, дотронешься до щеки, шеи твоей. Возьмешь твою руку, прижмешься к ней лицом. Кажется, и уже можно дальше жить. 

Когда я просто тоскую, я иду на кухню, а когда я очень уж тоскую — я как-то, не собираясь, оказываюсь в парикмахерской и стригусь. Наверное, это атавизм — остаточное явление от обычая с горя рвать на себе волосы. Мало того, что мне их коротко постригли, так ведь еще и кусочками, неровно. Ну никак не сплю ночами. Сейчас ложусь рано —в первом часу, а в два, три просыпаюсь и лежу до утра. Может, самое время — начать принимать какиенибудь наркотики? Я — не от бессонницы: тут — одна помеха, одна болезнь тоска о тебе, тяга к тебе, зависимость от тебя, ну, и далее, по всем падежам: ты, тобою, о тебе, без тебя, с тобой. С чего лучше начинать, что вообще сейчас употребляютотчаявшиеся: гашиш? марихуану? Как бы там ни было, все-таки можно жить, только уходя в физические нагрузки. Спасибо тебе, что я стала ходить на лыжах и плавать в бассейне (хотя ты об этом и не знаешь). 

— Ну, что мы с тобой делать-то будем, а? — Это я ему в комнате. Пойдем-ка на кухню, вот тут устраивайся. И так — целый день. Ходим тудасюда. Общаемся. Целовать я его не целую, а рукой — глажу. И к себе прижимаю. Я, Егор, про наш с тобой атлас. Наши две фамилии вместе на одной странице. Немного — дурачусь. А больше — всерьез. Я люблю тебя. Не знаешь ли ты, где можно заразиться какой-нибудь проказой или чем- нибудь похожим, неизлечимым? Я б к тебе приехала, а потом нас куда-нибудь бы отправили изолировали бы от общества! И ты бы спокойно работал, а я бы тебя любила. Сначала бы я просто попыталась надышаться тобой, чтоб можно было — даже отойти — без страха, а потом бы помогала тебе. Лучше- то помощника — быть не может. Только я не очень в это верю: что может наступить такое состояние, когда — без боли — можно от тебя отойти, оттолкнуть себя от тебя — без особых усилий. Я люблю тебя. Я люблю тебя, Егор! Я люблю. Мне и больно за тебя, и ужасно обидно, что все хорошее во мне — мимо тебя, не для тебя, илюбовь моя — бесполезная для тебя. 

А если?! Буду покупать лотерейные билеты и играть в спортлото. Выиграю машину и накоплю шибко много денег. Поеду куда-нибудь на Кавказ. Найду смелых горцев. Отдам им машину и деньги. Буду жить в одинокой хижине и все смотреть на дорогу. И однажды! Они!! Прискачут!!! И через седло у них будет лежать что-то в черной бурке!!!! Это они выкрадут тебя. И я скажу: «Будешь жить здесь целый месяц. Не можешь в безделье — ищи полезные ископаемые». А они затрясут своими кинжалами: «Зарэжим!» И ты испугаешься и месяц будешь жить со мной. Не бойся, не умрем: они будут приносить нам мясо, хлеб и вино. 

Я люблю тебя, Егор! Я люблю тебя. 

А может, и не это. Может, и другое. Так будет даже лучше. Есть надежда побыть какое-то время вместе. Ведь захотят же когда-то медики в профилактории, если они еще есть, обследовать тебя, ну а по мне-то они давно плачут. И можно было бы в свободное от обследований и лечений время сидеть рядышком. Или ходить. Все равно я буду прижиматься к твоему плечу, держаться за твою руку. И особенно неприятные уколы во всякие неприятные места — я бы брала на себя: и твои, и свои. А ты бы благодарно меня целовал. За каждый принятый мною укол. 

Между прочим, у меня одна знакомая лечилась, лечилась, а потом, рассказывали девчонки, стала такой любвеобильной! Это, как девчонки объяснили, произошло от лечения. Может, и на тебя бы вдруг подействовало лечение, и тебе бы захотелось меня поцеловать не только за укол. 

Ты правильно поступил, что жена у тебя работает. Так ей спокойнее, а главное для меня — тебе. У каждого человека должно быть дело. Я сужу по себе: если бы ты рядом со мной был круглые сутки, я не была бы понастоящему счастливой, чувствуя свою ущербность — без работы. И это — не оттого, что недостаточно тебя люблю. Сколько б ни уходило сил и времени на домашние заботы, как бы ни были душа и руки поглощены любовью и семьей — все равно этого недостаточно. И всякая «общественная работа» — это тоже не то. И подруги — не заменят коллектива. Если человек не реализует всех своих сил, энергии, вот тебя и почва для болезней. Я рада, что у тебя дома нормально. Ведь я люблю ТЕБЯ. 

Вчера совершенно искренне писала тебе про то, что мне спокойнее, если все у тебя дома будет хорошо. Только сейчас — почему-то обиделась на свое бодрое и развеселое настроение. Знаю, что дура. И все равно! Ходишь в новых хорошо отпаренных брюках, пьешь на вечеринках коньяк, сражаешь налево-направо Дома отдыха, и нет тебе дела до меня. Ковыляю по квартире глупая, злая и заклинаю: «Отойди от меня, Сатана! Господи, дай мне ума и силы справиться с этим!» Ужасно хочется сделать что-нибудь дурацкое. Отправить тебе любовную телеграмму. Письмо с признанием — домой! Я не злой человек, но тут я ничего не могу с собой поделать!.. 

Ты не бойся, Егор, это я немного дурака валяю, может, так мне чуть легче. Это — на поверхности, внутри-то у меня — правда! — нет этой скверны. 

Как хорошо, как просто решался этот вопрос в хороших восточных странах: и одна — у себя дома, и другая — тоже, и все довольны, даже переписываются! А здесь? У одной — жуткий эгоизм: «Не прикасайся, мое!» У другой абсолютное непонимание: «Ну и что? Я же — осторожно, ничего я ему не сделаю!» 

Вот ведь что нелепо: вкусы-то — одинаковые, цели-то, поди, одни: мне чтоб тебе что-то доброе, хорошее сделать, ей — если отбросить все ее претензии — наверное, ведь тоже. Один пуп земли для нас и — обиды! Ничего хорошего не получится, если придут две матери к судье с просьбой поделить одного ребенка. Поскольку классику-то знаю — отступлюсь, тянуть не буду: ну больно же тебе будет! Лучше бы — старались — каждая по-своему, делали б свое доброе дело: одна петушка на палочке, другая — пряник, одна по головке погладит, другая — поцелует. Ну, правда же? Лучше же? 

Подумала, Егор, и Восток — не выход. Нет, я не смогла бы быть твоей какой- то там по счету женой. Раньше думала: ужилась бы. Нет. Страшно сказать, но я бы с ними со всеми что-нибудь плохое сделала бы. 

А знаешь, правильно, что мы с тобой никуда не поплыли, как предлагал профсоюз. Я бы не перенесла такого: ты — рядом и сейчас, и вечером, и ночью, и завтра, и еще завтра, и еще потом. У меня такого — не выдержало бы сердце. Или — нервы, и тогда я куда-нибудь бы нырнула, прыгнула — от этого невозможного счастья, я бы просто задохнулась им. И ты бы на похоронах не сердился на меня, а когда тебя стали бы упрекать, разводил руками: «Да нет же ее, а на нет и суда нет!» 

А сейчас я есть. И у меня кончается последние молекулы кислорода, баллоны — пустые. 

А вчера снова видела тебя во сне. Шли по какой-то лестнице, и ты стал меня целовать. Приснится же такое? А я-то при чем? Вообще-то, я очень давно уже по ночам почти не сплю. Это не от каких-то физических недомоганий, а вполне естественное состояние. 

У нее есть ты. У меня тоже есть ты, и, может, у меня «тебя больше». Но у нее ты — реальный. И хотя ты приходишь ко мне во сне ночью — до тебя не дотронуться, тебя — не ощутить — ни рукой, ни лицом, ни губами, ни глазами. Господи, какая она счастливая! А я снова мечтаю. Нет, не о Востоке, о другом. Говорят, был у нас проект после войны — ввиду большой убыли мужчин официально ввести двоеженство. Для героев войны, ну, для руководства, само собой, и для отличившихся в труде — как поощрение. Там в проекте что хорошо-то было? Не вместе, а две семьи, два разных дома. Ведь куда хорошото, удобнее, ага же? Никто никого не раздражает. Женщины ведут себя прилично — поскольку духсоперничества к этому подстегивает. И тишь, и мир, и — одно хорошее, и ничего плохого, (а то уйдешь в другой дом!). Боже мой, и живут же люди! Как говорил Расул Гамзатов о двуязычии: нельзя сесть на двух коней сразу, но, запряженные в одну повозку, они везут быстрее. Нельзя надеть две папахи и закурить две трубки сразу, но когда мне протянута рука друга и я ее пожимаю, я чувствую, как сильнее становится моя рука… Ну пусть бы так во всем, а? Если у нас это официально введут для отличившихся в творческом труде, ты не отказывайся, ладно? Да не скажу я тебе ни слова ни разу плохого про нее, не думай! 

Если бы мне сказали: ты иди к нему, только после этого — тебе нельзя будет жить, — я бы полетела, тут же. Мне бы — только надышаться тобой. Это же невыносимо: видеть тебя и жить — без тебя. Ты не ругайся на меня, пожалуйста, что я выпрашиваю эту милостыньку у тебя — я же тебя люблю! 

Егор! Я не могу больше. Я хочу тебя видеть. Да не на работе, это одно мучение, а у себя дома! И не говори, что это — безнравственно: мне увидеть тебя. Боже мой, ведь она видит тебя — каждый день! И в любую секунду может прикоснуться к тебе, почувствовать — вот он ты, рядом, с нею. И видеть, и слышать, и жить этим. И каждую ночь ощущать тебя рядом! И так — изо дня в день! 

Ежели чего, так Вы скажите, и я буду — про нейтральное. Вот о погоде всегда прилично, ага? Ах, Егорушка, такая она сейчас… моя, наша погода? Пасмурно, серо, но — не гнетуще, наоборот — счастливо, потому что зелено, потому что воздух настоен на тополиных почках, и каждый день — что-то новенькое. Березки давно зеленые, а тополя — так их, таких, люблю! Уже цветет черемуха (рано!). Белые — завтра-послезавтра — распустятся яблони — и я так это в себя вбираю, и так это… ну скажу — чудесно, а? И, знаешь, если бы среди этих яблонь, черемух, тополей и т. д. вдруг на секундочку! появился ты, и до тебя можно было бы дотронуться, можно было бы говорить это самое: «Остановись, мгновение!» И ты не представляешь, как я тебя люблю. Потому что ты не знаешь, что так можно любить. Потому что тебе никто не встречался, кто может так любить и — не бывает так, потому что надо было образоваться именно мне и именно тебе, чтобы я могла так любить — тебя. 

ВЕЩАЕТ АВТОР 

В ПОИСКАХ ГАРМОНИИ 

(Книга в книге) 

Часть вторая 

Эпиграфы к главе 

Русские жены 

Жены русские нынче в цене, Посходила с ума заграница — В мало-мальски приличной стране Стало модой на русских жениться. Что причиной тому? Красота? Да, тут спорить, пожалуй, не стоит. Но и прочих не менее ста Есть у нашей невесты достоинств. Мистер Хорт, не делец, не банкир, Ресторанный швейцар в Вашингтоне, Приезжал к нам бороться за мир И попутно женился на Тоне. И, поверьте, буквально в момент Тоня весь Вашингтон поразила: На питание тратила цент, А стирала сама — и без мыла! Чай без сахара Тоня пила, И, с утра обойдя магазины, Все продукты домой волокла На себе, безо всякой машины. Ни мехов дорогих, ни обнов, Ни колье не просила у Хорта — Из его же протертых штанов Дочке юбку пошила и шорты. При такой работящей жене, При такой экономной и скромной Оказался швейцар на коне — Ресторан он имеет огромный. Он по праву вошел в каталог Богатейших семей в Вашингтоне И спокойно плюет в потолок, Кстати, тоже побеленный Тоней.Владимир Константинов, Борис Рацер 

Молодой муж в книжном магазине: — У вас есть книга под названием «Мужчина — повелитель женщины»? Продавщица: — Отдел фантастики, сэр, на противоположной стороне. 

— Иван, скажи, можно вдвоем на триста тысяч прожить? — Без пива — так можно. — И я считаю. А моя гонит: иди, говорит, работай!.. 

С родовым безличным половым началом, а не с любовью, не Эросом, не Афродитой Небесной связаны были все формы семьи и формы собственности, и все социальные формы соединения людей. Вопрос о поле потому и имеет такое безмерное значение, что вокруг него, вокруг семейственного пола образовалась и развилась собствен-, ность. Эта нестерпимая власть собственности имеет свой корень в родовом поле. Во имя рода, оформленного в семью, во имя продолжения и укрепления рода накоплялась собственность и развивались ее инстинкты.Из книги Н. Бердяева «Метафизика пола и любви» 

Что представляла и представляет собой мощная нравственная аура славянских народностей, прежде всего, русского народа, каким образом она сохраняется, как и почему размывается и какое отношение все эти тонкие материи имеют к трудным судьбам Егора, Анастасии и Алевтины? 

Напомню, что я отметил в качестве опорной черты русского мировоззрения его мощный общинный дух, порожденный абсолютной необходимостью сплочения русских людей и их коллективных действий во имя выживания на громадной равнинной территории, предоставлявшей лакомую приманку для завоевателей, набегавших со всех сторон света. В этих обстоятельствах для того, чтобы сохранить мир, надлежало действовать всем миром. Разные значения этого слова раньше различались начертанием гласного звука, но произносились-то одинаково! И при всем при том в этом широком русле издревле протекали и сильные яркие звонкие струи индивидуальной любви, — чувства, я сказал бы, не менее праздничного и сильного, чем выраженные в бессмертных творениях поэтов, прозаиков и драматургов Востока и Запада. Важно то, что сохранились незыблемые свидетельства подобных чувств в разных социальных слоях древнерусского общества и разных городах. На берестяном свитке XIII века, найденном в Новгороде в шестидесятые годы нашего столетия, читаем сильное в своей лапидарности бесхитростное признание: «От Никиты к Ульянице. Пойди за меня. Я тебя хочу, а ты меня. А на то свидетель Игнат». 

И в том же XIII веке, на этот раз в Муроме, в 1228 году скончалась княгиня Феврония, в монашестве Евфросинья, и ее супруг князь Муромский Петр Георгиевич, в монашестве Давид. День их памяти — восьмое июля. Их жизнь описана в «Повести о Петре и Февронии», которая, — к сожалению, известна несравнимо меньше, чем другая, которой нет «печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте». Не меркнет в веках любовь юноши и девушки, ушедших из жизни, но забравших любовь с собою. Их любовь прекрасна, но не раз мне доводилось слышать резонные замечания того рода, что вряд ли она была бы столь ослепительна и сохранилась в той же красе, коль скоро Ромео и Джульетта сочетались бы законным браком. Петр и Феврония же не только сохранили свое огромное чувство до конца дней своих, но перед его мощью отступили в недоумении силы и земные, и небесные. Вот в какую алмазную легенду, где быль неотделима от восхищенной поэзии, вылилась их безмерная любовь: когда подошло время их представления, умоляли они Бога, чтобы им умереть в одно и то же время. И завещали они положить их обоих в одном гробу. И велели они сделать в одном камне два гроба, имеющих между собою одну перегородку. Сами же они одновременно облеклись в монашеские одежды… 

После их смерти хотели люди положить блаженного князя Петра внутри города у соборной церкви Пречистой Богородицы, Февронию же вне города в женском монастыре у церкви Воздвиженья Честного Креста, говоря, что в монашеском образе нельзя положить святых в одном гробе. И сделали им отдельные гробы, и положили в них тела: святого Петра, названного Давидом, положили в отдельный гроб и поставили его в церкви Святой Богородицы в городе до утра, тело же святой Февронии, названной Евфросиньей, положили в отдельный гроб и поставили вне города в церкви Воздвиженья Честного и Животворящего Креста. Общий же гроб, который они повелели сами себе вытесать водном камне, стоял пустой в том же храме соборной пречистой церкви, что внутри города. Утром, проснувшись, люди:, нашли отдельные гробы, в которые их положили, пустыми. Святые жеих тела нашли внутри города в соборной церкви Пречистой Богородицы в едином гробу, который они сами себе велели сделать. Неразумные люди, как при жизни их мятущиеся, так и после честного их представления, опять переложили их тела в отдельные гробы и снова разнесли. И вновь наутро оказались святые в едином гробу. И после этого уже не смели прикасаться к их святым телам и положили их в едином гробу, в котором они сами велели, у соборной церкви Рождества Пресвятой Богородицы внутри города (Мурома)… 

Вот такая любовь — выше которой и быть не может, в пределе своем сокровенный идеал каждого и каждой, хоть бы и были они в своей внешней жизни изверившимися во всем ився циниками. 

Следовательно, русло общинной морали было достаточно широким и глубоким, чтобы вмещать в себя и чувства простолюдинов Никиты и Ульяницы, и чувства князя и княгини Петра и Февронии. И вместе с тем направление этого потока определялось мощными побудительными силами иного, чем индивидуальная любовь, качества. И главной силой была жизненная необходимость в браке произвести наследников-мужчин (ибо сельская земля принадлежала не отдельным собственникам, а общине, которая выделяла подушные наделы семье пропорционально числу в ней женатых мужчин). Еще в начале XIX века русская деревенская семья насчитывала двадцать пять- тридцать человек, проживающих под общим кровом! К концу XIX века, правда, все заметнее происходил процесс выделения сыновей в самостоятельные хозяйства, и двор насчитывал уже шесть-восемь человек. Иными словами говоря, брак для подавляющего большинства крестьянской РУСИ являл собою единственный способ к совладению общинными землями в структуре семьи ее, то есть к основе материального обеспечения самой жизни. В этой структуре муж — хозяин подушного надела был тем центральным светилом, вокруг которого естественно вращались все остальные домочадцы, в том числе и жена. Обратим внимание на то, что в русском языке слово «муж» означает одновременно и мужчину («собрались мужи на совет»), и супруга. Холостой же мужик в любом возрасте назывался «малым». Естественно, что по числу браков Россия стояла на первом месте в Европе и браки в ней были наиболееранние. Так же естественно, что вдовцы и вдовы чаще всего вступали в повторный брак: вдовцу нужна была помощница по дому и хозяйству, вдова же оказывалась лишним ртом в прошлой семье, так как со смертью мужа из нее уходил его земельный надел. 

Какова же была роль индивидуальных чувств, любви в подобной весьма жесткой патриархальной общине и, соответственно, семье? Экономический расчет и чувство далеко не всегда вступали в противоречие, но даже если они совпадали, невесте, как хорошо известно по свадебному обряду, надлежало горько оплакивать свою жизнь в девушках перед уходом в «чуж дом». А, впрочем, даже если буйная молодая любовь преодолевала все преграды, могла ли молодая пара вырваться из жесткой струи общего уклада?.. Моя родная бабка Александра Блынская, переселенка из Орловской губернии в Сибирь, в самом начале нынешнего века встретила и полюбила в деревне Большое Раково Шардинского уезда Курганской волости молодого двоедана (старообрядца) Мартина Ракова, и после отказа старших братьев отдать ее замуж Мартин тайно похитил ее, и была смертельная погоня и тайное венчание, и горячая страсть. Одиннадцать детей было рождено в этом браке по любви. Но разве вырвалась Александра из вековечного круга забот, бед и хлопот крестьянской женщины? Вот как поведал о них впоследствии мой отец: 

«Мне помнится она в загрузке постоянными домашними делами. Ежедневно ведь надо было просеять муку, замесить квашню, утром вытопить печь и испечь хлеб на всю семью, сварить какое ни на есть хлебово, три раза в день вскипятить самовар, накормить-напоить семейство. Каждый день надо ухаживать за скотом вместе с отцом, доить корову. Летом — хлопоты с огородом. Хлопоты с домашней птицей. Постоянная стирка. Пеленки, зыбка. Ведь надо было выродить и выходить столько детей — одиннадцать! А тех, кого не удалось спасти несмотря на бессонные ночи, надо было хоронить. А что значит похоронить свое дитя?.. 

Каждую неделю надо было истопить баню, выкупать ребятню, да и самим взрослым попариться, помыться. А когда начиналась жнива, надо было, не бросая домашних дел, выстрадать страду, с серпом, с граблями, с вязкой и укладкой снопов, А уборка и обработка льна, конопли и ткачество, когда к весне расставлялись в избе громоздкие „кросна“ — ткацкий станок — и надо было выткать ту пряжу, что была напрядена долгими зимними вечерами? Свое ткацкое мастерство мать передала и Насте. У меня на полке для белья хранится, как реликвия, полотенце, сотканное матерью из выращенного на нашем поле льна и обшитое самодельными кружевами ее же производства (надо, чтоб наследницы не выбросили его как невзрачную тряпку!)… 

А сколько тревог было пережито, когда Мартин был на войне, откуда многие не вернулись или вернулись калеками? А позже, в 1906 году, когда сидел в тюрьме? Ведь в те годы многих повесили в тюрьмах, многих постреляли каратели. А когда Мартин выступал на сельских сходах против начальства и ждал „студентов“? Долго ли было снова до тюрьмы? 

А потом, когда загуливал солдат Мартин и до глубокой ночи не являлся домой, сколько было тревоги. Либо его саданут ножом, либо он кого-нибудь в драке убьет… Терзалась и ревностью. Ведь где гулянье и водка, там и злодейки-бабы, охотницы до чужих мужиков. Приходит он ночью пьяный, не могла смолчать, упрекала: где тебя черти носят? А в ответ, бывало, и побои. Тихо плакала, чтоб не разбудить кучу детей. Билась как рыба об лед, чтоб семья не впала в полную нужду и нищету. 

И вот — в сорок лет заболела чахоткой, а в сорок один свезли ее на кладбище» («Урал», 1982, № 11). 

Патриархальная иерархия предполагала главенство мужчин над женщинами, старших над младшими. От женщины зависел порядок в доме, благополучие скота, помощь в полевых работах, сохранение урожая, выделка тканей. При таком количестве дел и обязанностей она отнюдь не была бесправной и безголосой в решении общих дел, более того, именно она являлась блюстительницей домашних, семейных и нравственных устоев. Основной блюстительницей также и религиозных устоев, а ведь религиозность в деревенской Руси всегда была весьма своеобразной: выражаясь по- современному, ее можно было назвать «космической», а по-старому — непрерывно связанной с вековечным доисторическим язычеством. Да и как могло быть иначе: весь ритм жизни подавляющего большинства населения России (по переписи 1897, в деревнях проживало 85 %) был неразрывно связан с солнцеворотом, с чередованием времен года и непременной сменой занятий, порождаемых севом, взращиванием, уборкой и переработкой плодов земли. 

Крестьяне держались за общинную жизнь и после реформы 1861 г. (тому было много причин) и, следовательно, семейные традиции и семейная иерархия, и общие основы отношений «М» и «Ж» в России в силу своей огромной инерционности практически нерушимые дошли до крутых революционных событий 1917 года, когда рушилось все и вся. 

Да ведь рушилось только сверху. Все это было не более, чем рябь на поверхности океанической толщи. Гуманистические идеи великой русской литературы и искусства, по которым мы привычно определяем сложившиеся будто бы во всем русском обществе передовые этические нормы, на самом деле были передовыми воззрениями чрезвычайно тонкого слоя духовной элиты, к народной массе практически отношения не имевшие. Да, казачка Аксинья Астахова умела любить и чувствовать не менее сильно, чем дворянка Анна Каренина, но Гришка Мелехов не имел никаких прав защищать Аксинью от зверских побоев ее законного мужа и хозяина Степана, и мир-то был на стороне Степана! 

И уж если гуманистические заветы и духовные прорывы Пушкина и Лермонтова, Толстого и Достоевского, Чехова и Максима Горького были в стороне от того громадного течения, которое определяло реальную нравственную жизнь реальных десяткой и сотен миллионов россиян, то какое «воздействие» могла оказать на нее золотушная сыпь, которая подчас появлялась кое-где на заборах послереволюционных городов? Конечно, можно было во Владимире, скажем, в 1918 году издать такой-то декрет: «Каждая незамужняя женщина, начиная с 18-летнего возраста, объявляется достоянием государства и обязана зарегистрироваться в Бюро Свободной Любви, где мужчины в возрасте от 19 до 50 лет могут выбрать себе женщину, независимо от ее желания», но что это меняло в жизни и быту народных толщ? Разумеется, можно было в том же 1918 году издать в Кронштадте и распространять, например, в Саратове и Вятке «Декрет об отмене частного владения женщинами» (п. 1: С 1 марта 1918 года отменяется право частного владения женщинами, достигшими возраста от 17 до 32 лет. Примечание: Возраст женщины определяется метрическими выписями, а при отсутствии оных документов квартальными комитетами по наружному виду и свидетельским показаниям… и т. д. вплоть до п. 19: Все уклонившиеся от признания и проведения настоящего декрета в жизнь объявляются саботажниками, врагами народа и контранархистами), однако все это отлетало от устоев традиционной морали, как дробь от брони, разве что кое-где щербина на краске оставалась. 


Страница 8 из 15:  Назад   1   2   3   4   5   6   7  [8]  9   10   11   12   13   14   15   Вперед 

Авторам Читателям Контакты